Два дня после Рождества, четыре до Нового года. Пустая пауза, пробел между двумя праздничными точками. В конторе почти никто не работает, к четырем дня все пропадают, страчиваются, по-чешски говоря, на полузаконных, но уважительных основаниях. Очкастый на своем подсолнечном «понтиаке» укатил в клуб. Долго сокрушался, бедолага, какая у него сложная жизнь высокого напряжения: сразу две party за вечер, как успеть, и вообще — хоть шофера бери, а то что же, не пить на первой? Прикол в том, что сокрушался он вполне всерьез. Ленивый же и работу не любящий Вадим ловил себя на том, что межпраздничная эта расслабуха, недельное провисание, — ему не в кайф. Совершенно непонятно было, что делать после этих самых четырех пи-эм. Он нацелился было на витьков подвальчик, — но, подумав, плюнул. Не каждый же день. «Рита» пришло, зная, что, вроде, должно бы прийти — и заранее зная, что не понадобится. Он посидел в «Пие мейстера» над высокой кружкой фирменного клюквенного грога (тамошний кельнер, харизматик и мастер своего дела, как-то срезал Вадима наповал уместной и неизвестной цитатой из Ларошфуко). Бессмысленно пошарабанился по центру, как бильярдный шар, наугад запущенный от борта. Домой не тянуло в упор. Вдруг пришла диковатая мысль о конторе. Вдруг показалась не такой дикой. Напротив, не лишенной извращенного обаяния. Там пусто. Никого. А у меня еще и пропуск при себе. На крыше однного из зданий, подступивших к площади с «лаймовскими», имени кондитерской фабрики, часами установили, слыхал Вадим, видеокамеру. Теперь культовый городской пейзаж, неизменное место встреч с неубывающим кворумом ожидающих под опрятной невысокой коричнево-желтой башенкой с простеньким белым циферблатом наверху, транслировался в Интернет он-лайн. Забиваешь мочалке стрелку — а сам, уютно расположившись в тепле перед монитором, потягиваешь чаек с лимоном и злорадно наблюдаешь, как дура топчется на морозе, переминается, зябнет, не решаясь слинять в ближайшее кафеюшное нутро… Кто-то, уютно сидящий сейчас в тепле перед монитором, потягивая чаек с лимоном, злорадно пронаблюдал, как Вадим пересек площадь и углубился в Старушку. На замызганном крыле царящего над парковкой Hotel De Rome огромного изначально белого «кадиллака» кто-то вывел прямо по грязи: «Танки не моют!» Добивая ирландца, Вадим суммировал дробную подробную брусчатку средь подозрительно тщательно вырезанных и расписанных трафаретов Старого Города, с постмодернистской жуликоватостью выдающего за аллюзию черепично-островерхий плагиат из Андерсена Г.Х. На углу скверика работала на скрипке девица в пончо, похожая на красивый негатив: очень смуглое лицо и выбеленные волосы. Смычок она, как токарь напильник, держала почти неподвижно, и искры отчаянной кельтской плясовой летели из-под него словно сами собой.
— Извините, можно с вами побеседовать? — глазированный вьюнош при коммивояжерской улыбке отработанным маневром отрезал Вадима от тротуара.
— Нельзя, — буркнул Вадим, пытаясь обойти коммивояжера с фланга. Тот, однако, вновь перетек и оформился прямо по курсу:
— Неужели вы не хотите знать свое будущее, — очень быстро и не снимая улыбки чесал он, — получить ответы на главные вопросы бытия и решить свои проблемы? Мы предлагаем вам универсальный…
Вадим досадливо вынул из настырной руки бумажку — ХРАМ СОБОРНЫХ ЭНЕРГИЙ, логотип: крест, вписанный в мандалу, на фоне звезды Давида, — смял и отправил в просительно разинутый скрипичный футляр у ног девицы-негатива. Будущее… Фьючер индефинит. На расстоянии четырех дней — его условная граница, линия перемены жизней. Четыре странных дня, когда любой, независимо от трезвости мышления, невольно подбивает кармические балансы прошедшего, заговаривает подступающее и сам почти верит в произносимые тосты про то, что следующий год будет не такой, как этот. Бегло оглянувшись — не бдят ли менты? — Вадим аккуратно поставил ноль три на мостовую. По левую руку голубовато светилась глубокая перспектива модного в среде небедной молодежи кафе «Ностальгия». Небедная молодежь в изобилии обреталась среди каскадов зелени за толстым высоким стеклом во всю стену. С холоднокровным любопытством поглядывала наружу на подглядывающих снаружи. Так посетители океанариума обмениваются взглядами с экзотическими цветастыми тропическими фишами, равнодушно висящими в электрически подкрашенной воде меж ракушечных гротов, фальшивых затонувших кораблей и художественно нагроможденных кораллов. Стекло «Ностальгии» было стеклом аквариума, определенно; неясно лишь, с какой его стороны тропические фиши. Тысячу раз Вадим следовал мимо этого стекла с работы и на работу. Он совершенно точно знал, что ничего не мешает ему зайти внутрь. Что у него частенько вполне хватает денег, чтобы посидеть за ностальгическим столиком. Что по биологическому возрасту и социальному статусу ему даже полагается временами за ним посиживать. Но не менее точно он знал, что никогда не зайдет и не посидит. Для этого ему требовалось сменить то ли легкие на жабры, то ли наоборот. Природа этого нутряного ощущения непреложно зоологического, на уровне не вида даже, а — класса или типа, различия, — при таком-то обилии внешних сходств! — неясна была и самому Вадиму. Они одевались, выглядели и даже вели себя почти так же. Слушали почти те же группы. Смотрели почти те же фильмы. Но отчего-то он начисто не понимал, откуда они взялись, зачем и за счет чего живут. НА что живут, черт побери. Он, пожалуй, мог предположить, что эти серийные, восставшие со страниц раздела «Вещи» «Плэйбоев», «Омов», «Мэн'с хэлсов» и «М-Вогов» завсегдатаи «Ностальгий», «Черных котов» и «Пепси-форумов», начинка «опелей» и «ауди», вешалки для костюмов Sir и колодки для ботинок Lloyd, — папенькины сынки и дочурки. Отпрыски разнокалиберных Цитронов. Мальчики и девочки-мажоры. Дети большого бизнеса, потихоньку пропивающие, проедающие, проезжающие, пронашивающие, проебывающие расходные части родительских состояний, выдранных с мясом у реальности в эпоху первоначального награбления. Но, во-первых, это все равно не объясняло бесчисленной их численности. А во-вторых — преисполняло Вадима острейшего презрения ко всей этой пробирочной популяции. Их хищных папашек можно было отчасти уважать — тем уважением, что коренится в инстинкте самосохранения, сиречь страхе. Так уважаешь девятиметрового гребнистого крокодила с давлением челюстей 200 кг на кв. см. — тупого, чешуйчатого, мерзкого, зато очень, очень большого и опасного. У ностальгических гомункулов не было даже всеядной витальности их предков. Ничего не было. Кроме бабок. Чужих. А иногда Вадим думал, что никакая они аллигаторам финансов и криминала не родня. Что на самом деле они — чудо генной инженерии и нанотехнологии, вундерваффе, советское оружие возмездия, взлелеянное в недрах «почтовых ящиков», сверхсекретных призрачных НИИ, собранное на высокотехнологичных линиях оборонных предприятий. Военные биороботы-хамелеоны, монстры мимикрии, неимоверно восприимчивые к установкам масскульта, идеально подстраивающиеся под господствующий стереотип поведения. Произведенные в огромном количестве для тайной переброски в стан потенциального натовского противника. Там, смешавшись с туземным буржуазным населением, они должны были в час Ч дня Д инициировать тайную боевую программу, и тогда… Они уже были расфасованы по армейским складам Западной Группы Войск, уже готовы к внедрению. Но тут по не зависящим от разработчиков и командования причинам кончился СССР — и начались первоначальное и все последующие награбления. Разработчиков спровадили в бессрочные неоплаченные отпуска, командование повело битвы за конвертируемую зелень, ЗГВ расформировали — и про вундерваффе все забыли. Несколько лет они лежали в своей пенопластовой коме на пыльных полках приватизированных, но так и не исследованных складов. И однажды случилось нечто. Замкнуло, например, проводку. И биороботы синхронно включились, распаковались, огляделись. Инфильтровались. Смешались. Приспособились. Влились. И теперь без конкретной оперативной задачи продолжают барражировать по расширившейся враждебной территории. С дремлющей личинкой боевой программы внутри. Пока — дремлющей.
Самурай в распахнутом белом кимоно сидел на коленях. Лицо его было сосредоточенно и сурово. Левую щеку украшал татуированный, похожий на слоновью голову иероглиф «кадзэ». Означает такой иероглиф «ветер», и состоит из знаков «крыша» и «сильный». В одной руке самурай за обернутое тканью, тоже белой, лезвие держал необходимый для сеппуку короткий меч, в другой — абсолютно неуместные при харакири палочки для еды. На бамбуковой циновке перед самураем стояла большая фарфоровая тарелка. Пустая. Над головой мужественного буси выведено было стилизованным под иероглифическую тушь шрифтом: ПРАЗДНИК ЖИВОТА. И ниже совсем мелко: «ресторан японской кухни и развлекательный комплекс БАНЗАЙ». Развлекательно закомплексованный ресторан был один из самых дорогих в городе и имел репутацию бандитского. Бандиты — наиболее солидные и статусные — любили разрулять в его отделенных раздвижными стенками-фусума кабинетах, за чаркой сакэ и плошкой суши, непростые бандитские проблемы. Так что и «сильный», и «крыша» были тут неспроста. Впрочем, меткая ассоциативно-льстивая ходовка дизайнера осталась неоцененной хозяевами. «Банзай» в результате рекламировала волоокая гейша в сползающем с плечика кимоно, а оставшегося в единственном экземпляре самурайца приволок в пресс-рум Очкастый. И в качестве не лишенного угрожающего остроумия намека налепил на пластиковую фусума своего кабинета-выгородки. Снаружи. У Андрея Владленыча с владельцами «Банзая» были какие-то свои, неведомые Вадиму варки. Да и не только у Владленыча — у всей Семьи. Во всяком случае, именно в «Банзай» приглашала обложку Ладу доставленная Вадимом мелованная картонка. Он даже разглядел дату и время, когда похмельная Лада, мельком глянув и скривившись, кинула картонку на стол: 29 декабря, 20.00. Вадим тогда злобно порадовался полному отсутствию фантазии у сильных и толстых: уж если в моде ориентальное, то под Восток заделаем все — от любимой жральни до квартиры любовницы. Тоже мне, Цитрон-сан… По-прежнему не зажигая света, он подошел к окну. Покинутая до скончания новогодних празднеств стройплощадка лежала внизу, на месте свежеснесенного флигелька: их корпус готовились соединить с главным REXовским зданием зеркальной галереей. Фундамент пророс метровыми побегами вечноржавой арматуры. В перпендикулярном главном здании не горело ни одно окно. Казенный люд из Министерства благосостояния прилежней — в тылу особняка напротив желтел цельный этаж. Фонарь на углу уточнял в скобках, что снова пошел снег. Остатки третьего за этот вечер пива снизошли в нарочито измятую, снабженную польской надписью Nikdo neni dokonaly керамическую кружку. Смысл надписи не был до конца прояснен: не то «как же вы меня доконали», не то «вам меня не доконать». В любом случае кружка была лузером, непонятно только, отчаявшимся или, напротив, упорствующим. Вадим примерился сунуть опорожненную «зелту» в мусорник, но вовремя спохватился. По строжайшим конторским правилам любое появление любого алкоголя на рабочем месте каралось жесточайшими штрафами, и даже пустая тара могла стать уликой и поводом. Тем более — он расписался за неурочно взятый на проходной ключ. Бутылка помедлила и отправилась в карман куртки. Вадим пощупал губами опадающую с шепотом пену, прошелся по ковролину, перешагивая через бледные фонарные блики, тени наоборот. Обесточенные компьютеры, ксероксы, факсы, сканеры, принтеры лежали садом камней. Чей-то амбициозный стул выкатился в центр помещения. Такой пресс-рум — безлюдный, беззвучный, — Вадим видел впервые. В руме привычном, дневном, в перекрестно просматриваемом храме соборных энергий банковского пи-ара, — ты мог быть лишь социальной версией себя. В таком — чем угодно. Мог сделать что-нибудь неправильное. Предосудительное. Например (Вадим отхлебнул), выпить пива. Или (Вадим сел на стол) сесть на стол. Или выказать (он выказал) двери кабинета гражданина Очкастого начальника средний палец. Или даже… Вадим спрыгнул на пол, выдвинул ящик чьего-то — олежекова — стола, пошарил наугад. Пачка тонких немужских «More» обнаружилась в дальнем углу. Простейший пластмассовый «крикет» — еще через ячейку. А вот вам, с удовольствием подумал Вадим, затягиваясь. Две мысли прожгли его одновременно: о пожарной сигнализации, реагирующей на дым, — и о вечернем обходе охраны, могущей дым унюхать. Он судорожно затушил сигарету о ножку стула. Ну ладно. Предположим. Зато… Он врубил свой комп. Подождал, пока тот отжужжит, отпищит, отвякает, затеплит монитор. Явит сине-белую сетку «нортон коммандера». Нагло, пижонисто, не оглядываясь вокруг, выбрал курсором LAYOUTTT, WORDOUT — и так до WORDART'а. Закинул ноги на стол. Принялся лениво листать, благодушно кивая чуть смягченным полутора без малого литрами нецензурным черным литерам на голубом фоне. «…А всякий, кто мешает нам жить, должен понимать, что переполняет чашу пролетарского терпения. И раньше ли, позже ли будет а) схвачен б) отхуячен в) выебан г) высушен. Это аксиома. Это непреложная истина. Это константа, альфа, омега и хуй еще знает что. А он, если знает, то ничего не скажет. Он неразговорчивый, хуй-то. Он предпочитает не пиздеть (он же хуй, а не пизда, не правда ли?), а делать. Аминь.» Скоро мочевой пузырь тоже тоже дал понять, что полтора без малого — не шутка. Вадим нехотя снял ноги со столешницы и отправился в сортир. Или, как неизменно определял охранник Гимнюк, гальюн. В коридоре махнул рукой Виталику из компьютерного, бережно бинтовавшему на лестнице шею пушистым шарфом. Отлив, Вадим инсценировал перед сортирным зеркалом пару беспощадных хуков в челюсть. Завершил схватку сокрушительным опперкутом. Продолжая — сам себе рефери — отсчет, вернулся в темный пресс-рум. Он успел сделать несколько шагов к своей ячейке, когда заметил на перегородке тень головы, очерченную светящимся монитором. ЕГО монитором. Вадим машинально сделал еще шаг, и сидящий обернулся на вращающемся стуле.